— Давать в любви обещания и клятвы… Разве это не грех перед богом, разве это не тяжкое оскорбление любви? Хуже этого, пожалуй, только ревность. Недаром в Швеции ее называют черной болезнью.
Ты ревнуешь, значит, ты не веришь моей любви и значит, хочешь любить меня насильно, против моей воли и против моего желания. Нет, уж лучше сразу конец: обида — плохая помощница желаний.
Или пример: вот прошло время и тебе приелись, скучны стали мои ласки. Представляешь — вместо праздника любви наступили утомительные, тоскливые будни. Скажешь — такого не будет? О, как я на это надеюсь!
Но вдруг! Тогда скажи сразу. Скажи, и я сей же час покину тебя навеки, чтобы не докучать тебе собой, чтобы не видел ты меня и не слышал обо мне никогда ни хорошего, ни плохого, чтобы у каждого из нас была потом другая жизнь, отличная от нашей общей.
Скажи мне тогда прямо и просто, как другу — прощай! Поцелуемся в последний раз и разойдемся. И хотя жизнь без тебя будет отличаться от жизни с тобой, как супермаркет от райских кущ, я не дрогну. Что за ужас, когда один не любит, а другой вымаливает любовь, как назойливый нищий!
Вот и все, что я, Матильда, хотела тебе сегодня сказать. Пусть это будет наш брачный контракт, или, если хочешь, наша конституция, или еще — первая глава в катехизисе любви.
Она прильнула к Бернару, обняла его, приникла губами к его губам и стала говорить шепотом, и слова ее стали, как быстрые поцелуи:
— Под этим договором подписываюсь я, Матильда, и вот эти руки, эти глаза, эти губы, эти груди и все, что у меня есть в сердце и в душе, принадлежит тебе, Бернар, пока мы любим друг друга.
Бернар ответил тоже шепотом:
— Этот договор подписываю и я.
Бернар и Матильда понемногу открывали для себя друг друга, как открывают, понемногу узнавая, конкистадоры новые земли или старатели, разрабатывая, новые залежи драгоценных металлов.
В любви Матильда была, как казалось Бернару и как, вполне вероятно, было на самом деле, истинной избранницей. Талант есть талант, и гениальный музыкант столь же редок, как и гениальная возлюбленная. Все от Бога, как говорили древние.
Иногда Бернару в голову приходила одна мысль. Ему виделось так: инстинкту размножения неизменно подчинено все живущее, растущее и движущееся в мире, от клеточки до Наполеона и Эйнштейна, но только человеку, этому цвету, перлу и завершению творения, ниспосылается великий и таинственный дар любви.
Но посылается совсем не так уж часто, как об этом принято говорить и думать. Случаи самой чистой, самой преданной любви частенько выдуманы — увы! — талантливыми поэтами, жаждавшими такой любви, но так и не нашедшими ее в этом жестоком мире.
Все люди в общем-то умеют мыслить, если только не иметь в виду качества мыслей, и оттого настоящих философов человечество знает от силы один-два десятка. Любой сумеет нарисовать фигуру человека (опять-таки если не иметь в виду качества рисунка): кружок с двумя точками-глазами и вместо рук и ног по две пары палочек. Миллионы художников рисовали несколько лучше, а кое-кто и заметно лучше, но всегда оставались пределы: никто не мог сравниться с Рафаэлем, Леонардо, Рембрандтом.
Кто из живущих не способен промурлыкать легонький мотивчик и даже подобрать его одним пальцем, случайно оказавшись на скромной вечеринке у друзей за расстроенным роялем? Но наши музыкальные способности совсем не сродни гению Бетховена, Моцарта или Вагнера и не имеют с ними, прямо говоря, ничего общего.
Иные люди от природы наделены большой физической силой. Другие родятся с таким острым зрением, что невооруженным глазом видят кольца Сатурна. Так и любовь. Она — высочайший и самый редкий дар неведомого бога.
Подумать только! Сколько людей с сотворения мира занимались тем, что теперь называется сексом, наслаждались, размножались, и делали это в течение примерно последнего миллиона лет, но много ли раз случалось слышать о большой и прекрасной любви, о любви, которая выдерживает всякие испытания, преодолевает все преграды и соблазны, торжествует над бедностью, болезнями, клеветой и долгой разлукой, о высшей любви, которая сильнее смерти?
В воображении ему рисовалась огромная лестница, ведущая от темной, усеянной обломками цивилизаций и разбитых иллюзий, покрытой прахом земли вверх, к вечному небу или еще выше.
Бернар сам иной раз дивился рождающимся в его мозгу образам, полагая их в глубине души за откровенный бред, но при этом продолжал мысленно подтверждать, развивать свою теорию разнообразными доводами. Увы, по его тогдашнему, восьмилетней давности, мнению, была лишь одна эпоха, когда человечество вдруг содрогнулось от сознания той грязи, мерзости и пакости, которые засосали любовь и сделало попытку вновь очистить и возвеличить это чувство, хотя бы в лице женщины. Временем таковым Бернар, будучи человеком пылким, молодым и склонным к романтике, полагал европейское средневековье с его культом Прекрасной Дамы и традицией всеобщего и безоговорочного преклонения перед женской красотой. И он совершенно искренне горевал, что за несколько столетий это почти священное служение женскому началу выродилось в карикатуру, в откровенное шутовство и фарс.
Но кто знает грядущие судьбы человечества? Оно столько раз падало ниже всякого возможного предела и опять победоносно восставало! Может быть, опять придут аристократы духа, жрецы любви, ее поэты и рыцари, пылкие и бескорыстные ее поклонники…
Итак, Бернар брался утверждать, и готов был защищать это мнение в любом споре, если бы подобный возник, с кем бы то ни было, что она, его волшебная Матильда, была создана Богом специально и исключительно для большой, бурной, страстной, горячей, чистой, нежной любви и ни для чего другого.
Но судьба ошиблась во времени. Безусловно, Матильде с ее утонченными чувствами и изысканной художественностью натуры следовало бы родиться или в золотой век человечества, или через несколько столетий после нашей автомобильной, бездарной, торопливой и болтливой эпохи.
Ее любовь была проста, невинна и свежа, как дыхание цветущего дерева. При каждой новой встрече Матильда любила так же радостно и застенчиво, как в первое свидание. У нее не было ни любимых словечек, ни привычных ласк. В одном только она оставалась постоянной — в своем неподражаемом изяществе, которое столь легко затушевывало и скрывало житейские, земные детали любви.
Глава Седьмая
— Да-да, я постараюсь. — Бернар повесил трубку. Он стоял сейчас за стойкой кафе мадам Жюво. Здесь было тепло и уютно. Посетителей не было, отчего стояла такая тишина, что было слышно, как по окну стучат капли дождя.
— Раз уж собрались врать жене, предупредили бы. Я бы вышла, — сказала мадам Жюво, не отрываясь от приготовления коктейля.
— Да, получилось не лучшим образом.
— Вовсе неплохо, — засмеялась хозяйка. — Могу вас шантажировать. Но этого не произойдет, если вы угостите меня виски.
— Охотно, мадам, охотно. — Бернар достал с полки бутылку.
Он давно знал мадам Жюво. Она содержала единственный в городе теннисный клуб. Ее знали все и очень любили. Эта изящная, хрупкая, пожилая женщина была как бы оплотом или центром, на котором держалось общество. Она жила одна. У нее не было семьи. Говорили, судьба ее была не совсем удачной, ей пришлось многое пережить. Но мадам Жюво была всегда общительна, никогда ни на что не жаловалась и оставалась добрым другом и мудрым советчиком тем, кому в жизни просто не хватало человеческого тепла или что-то не ладилось.
— Наливайте, милый лжец, — сказала мадам Жюво. Бернару захотелось рассказать обо всем. В душе накопилось так много, что стало тяжело держать все в себе. Он не мог поделиться с женой, с друзьями по работе, которые где-нибудь могли проболтаться. Мадам Жюво была самым подходящим человеком, которому можно было раскрыть душу. И он рассказал о новых соседях и о том, как жена, не спросив его мнения, пригласила их в гости.